Свожу счёты с жизнью: Глупая сказка, сделанная страшной былью

После наполеоновских войн лучшие умы Западной Европы (лучшие умы Африки, США, России, Индии, Китая и Японии в данном случае в счет не шли) задались вопросом; что делать с человечеством, которое по ходу Промышленной революции конца XVIII — начала XIX в. попало в бедственное положение?
Оно и до этой Революции не блаженствовало. Феодальная деревня, с ее диким произволом помещика, во всем мире — не подарок. А тут фабричное производство выгнало миллионы людей даже из таких деревень на 12-14 часов в день к станку за грошовую плату, обрекло на жизнь в трущобах и впроголодь. Бедствия тогдашних крестьян и рабочих были действительно ужасные, ныне давно уже нигде больше не виданные.
Что делать?
Перво-наперво было изобретено слово «социализм», которое первоначально означало «антииндивидуализм», «антиэгоизм». В смысле: ты сначала о людях подумай, об обществе, а потом уже о себе, заведомо никчемном. Сторонники этого слова (социалисты по-французски, социал-демократы по-немецки, лейбористы по-английски), как водится, разделились на большинство умеренных и меньшинство отчаянных или, по-нынешнему, экстремистов.
Умеренные предлагали создать, возможно, более массовые профсоюзы, а на их основе политические партии, которые в парламентах проводили бы законы об улучшении положения рабочих: сокращение рабочего дня, повышение уровня минимальной зарплаты, социальное обеспечение в случае болезни и пр.
Экстремисты, как им и положено, выступали за более радикальные меры: за революцию, которая привела бы к власти их партию, за установление бесклассового («социально однородного») общества, в котором все были бы одинаковые «работники всемирной великой армии труда», а вовсе не богачи и бедняки, за замену рынка плановым производством и плановым же распределением благ, наконец, за замену денег простыми квитанциями для учета и должного регулирования такого распределения. На первый взгляд, все это было очень привлекательно. В самом деле, кому хочется быть плебеем, над которым измываются патриции-аристократы? Кому хочется быть обвешенным и обобранном на рынке, где тебе обязательно всучат гнилье втридорога, раз есть возможность придти на склад и получить все необходимое за честно заработанные квитанции? Кому хочется вечно сидеть без денег, которые невозможно заработать честным трудом (иначе все ходили бы в миллионерах), а можно только тем или иным способом украсть, передав затем в наследство своим выродкам на зависть всем труженикам?
Однако, на второй, более основательный взгляд, эти благие намерения неизбежно, как и положено всем благим намерениям, вели в самый настоящий ад. Если попытаться сделать одинаковыми далеко не одинаковых людей, то получится казарма, где разница будет уже не между богатым и бедным, а между солдатом, офицером и генералом. Что то же самое, только хуже.
Если закрыть рынок, а вместо него открыть склад, то склад быстро окажется пустым, а на месте рынка обязательно возникнет «черный рынок», где все будет уже не втридорога, а гораздо дороже, причем с разными трудностями и одинаковым бандитизмом.
Если заменить деньги квитанциями, то последние быстро обесценятся, и возникнет еще один «черный рынок» — валютный (продажа и покупка настоящих денег).
Все это стало настолько очевидным уже во второй половине XIX века, что подавляющее большинство социалистов Западной Европы отшатнулось от экстремистов, как от буйно помешанных. Тем не менее маленькие группки «отчаянных» продолжали тлеть синим пламенем до той поры, пока ужасы Первой мировой войны не сделали это пламя ужасающим.
Многочисленные лидеры социалистов, как и положено всем лидерам всех политических движений, десятилетиями яростно грызлись между собой. Из них постепенно выделились по авторитетности два друга — Маркс и Энгельс. Они много чего насочиняли таким образом, что цитаты из этих сочинений по желанию можно было использовать и умеренным, и не очень. Те, которые «не очень», очень не любили цитату, в которой Маркс громил своих супостатов за стремление превратить человеческое общество в казарму. Он так прямо и написал: «казарменный социализм» (в виде самого грубого ругательства). Не подозревая, что именно это ругательство впоследствии будет воплощено в жизнь под знаменем марксизма. Все, изложенное выше, имело к России столь же далекое отношение, сколь и к Африке. В глазах западноевропейских социалистов (включая Маркса и Энгельса) дикая Россия, с ее непременными медведями на Красной площади в Москве и на Невском проспекте в Петербурге, котировалась на уровне зулусов и папуасов, А какие могут быть у зулусов и папуасов профсоюзы, политические партии, рынки, деньги? Короче, в глазах Европы Россия была «Индией с германской армией». А какой может быть социализм в Индии — вообще в Азии — даже сегодня? Только такой, какой устанавливается тьмой азиатских туркменбаши, начиная с клана Шеварднадзе и кончая кланом Ким Чен Ира.
Тем не менее, европейцы грубо ошиблись в отношении России, так и не сумев понять ее умом (они не знали, что это вообще не дано никому, невозможно в принципе). Именно и только в России экстремистское меньшинство социалистов ухитрилось на одном из съездов стать большинством и на этом основании нарекло себя «большевиками». Именно и только в России экстремисты ухитрились дорваться до власти (во всех европейских странах, где они попытались сделать это, их перестреляли, как бешеных собак). А дорвавшись до власти, экстремисты, естественно, стали проводить в жизнь свою программу. И допроводились до тех пор, пока не установили проклятый Марксом «казарменный социализм» (или, по их терминологии, «военный коммунизм»).
Последствия были более чем ужасающи на протяжении всего трех лет (1918—1920). «Бесклассовое общество» осталось разделенным на те же пять классов, что и раньше.
Только аристократию сменила «номенклатура». Купцов — спекулянты. «Средний класс», как и сегодня в России, резко уменьшился в масштабах, а удельный вес бедняков и нищих столь же резко возрос. Сотни тысяч расстрелянных, миллионы убитых или бежавших за границу — такова была цена обмена «шила на мыло». Была истреблена или изгнана почти вся подлинная интеллигенция. Были разгромлены предприниматели и из народа по сию пору вышиблен самый дух предпринимательства — остались лишь миллионы люмпенов, способных только, как и в Древнем Риме, стоять с протянутой рукой в ожидании грошового «жалованья». Наконец, было разгромлено сельское хозяйство, и страна рухнула в пучину первого массового голода с миллионами новых жертв. Это еще не все. Развал рынка мгновенно породил разруху экономики и возникновение чудовищного «черного рынка», где горстка спекулянтов довершала ограбление обнищавшего населения. А замена денег жульническими «дензнаками» привела к быстрому обесценению последних и фактически к финансовому банкротству государства. Против горстки экстремистов, засевших в Московском Кремле, восстало практически все крестьянство — более 80% населения страны. Начались забастовки рабочих. Заколебалась армия (восстание в Кронштадте). И тогда вождь экстремистов — тогдашний Горбачев по фамилии Ленин — объявил в 1921 г. «перестройку №1», которую назвал «новой экономической политикой» (нэп). Было разрешено частное предпринимательство, т.е. легализован класс предпринимателей (буржуазия — нэпманы в городе, кулаки на селе).
Крестьян на время перестали грабить, и за несколько лет сельское хозяйство вновь пошло в рост, так что большинство населения страны вновь перешло из бедняков в середняки. Кроме того «дензнаки» вновь сменились настоящими деньгами, ни в чем не уступавшими царским. Страна на несколько лет получила передышку.
Однако экстремисты тех лет, назвавшие себя коммунистами (хотя им более подходил термин «талибы», ибо они ничем не отличались от более знакомых нам по своим недавним подвигам афганских моджахедов), не имели ничего общего с «коммунистами» (в кавычках) 80-х годов, которые легко нашли общий язык с пришедшим к власти ворьем, получив свою долю награбленного. Тех коммунистов Сталин не успел еще перестрелять (он это сделал лишь десятилетием позже), и они не могли ужиться с «буржуями».
Чтобы после смерти Ленина удержать власть в своих руках, наименее авторитетный тогда среди кандидатов в диктаторы (как и Хрущев тридцатью годами позже), Сталин должен был предложить партгосноменклатуре нечто более привлекательное, чем сияющие витрины магазинов в центрах крупных городов и серебряные рубли вместо пошедших в макулатуру «дензнаков». И он предложил: всего за пять лет (1928—1932) сделать страну из аграрной — индустриальной, из неизвестно какой «Индии» — социализм.
Однако для этого требовались тысячи и тысячи станков. А получить их можно было только из-за границы в обмен на миллионы и миллионы пудов хлеба (до состояния нефтегазовой «банановой республики» Россия еще не докатилась). Купить хлеб у крестьян было не на что: весь госбюджет, как и сегодня, зиял огромной «черной дырой». Попытались, как и в Гражданскую войну, отобрать за бесценок силой — окрепшее крестьянство заупрямилось. Авантюра провалилась. Надо было либо уходить в отставку, либо попытаться спастись другой авантюрой покруче. В СССР никто никогда не уходил в отставку: выпихивали или убивали. Решено было перекрыть авантюру — авантюрой. И вот наступил страшный 1929 год. Конец нэпа. «Массовая коллективизация сельского хозяйства», чтобы получить даром нужный для индустриализации хлеб, Миллионы жертв.
Второй массовый голод и новые миллионы жертв. Сельское хозяйство вконец подорвано и не может восстановиться до сегодняшнего дня. Снова дилемма: либо отставка — либо новая авантюра. Но в экономике никаких авантюр уже просто нельзя придумать. Поэтому хитрая авантюра заменяется нехитрой провокацией (убийство Кирова) и еще более топорным Большим Террором. Снова миллионы жертв — и генетический страх, передающийся из поколения в поколение.
Теперь обанкротившийся «казарменный социализм» (или, если угодно, «военный коммунизм») устанавливается по второму разу. Надолго. До 1991 года. Снова истребляется все сколько-нибудь похожее на предпринимательство, все сколько-нибудь похожее на подлинную интеллигентность. Рынок сужается до мелких «колхозных» базарчиков. 11 тут же расцветает гигантский общегосударственный «черный рынок», щупальца которого вскоре постепенно дотянутся до членов семей членов Политбюро ЦК КПСС. Деньги снова заменяются «дензнаками» и, понятно, тут же возникает «черный рынок» настоящей валюты. Страна действительно превращается в гигантскую казарму, где все зависит от того, сколько у тебя звездочек на погонах, каковы личные отношения со старшиной роты и с интендантом дивизии.
Пока страна скована ужасом Большого Террора, ввергнута в ажиотаж подготовки к скорой неизбежной войне с фашистской Германией и агрессивной Японией, с величайшим трудом выдерживает самую тяжкую в своей истории войну, из которой выходит победительницей, пока целых десять лет восстанавливает разоренное войной народное хозяйство — казарма представляется как бы само собой разумеющейся и терпимой. Но сохранять власть можно только непрерывным нагнетанием ужаса новых и новых погромов, новыми и новыми авантюрами за рубежом, чем Сталин и занимается с 1946 года по день своей смерти. И только его смерть приостанавливает новый гигантский погром и перерастание войны в Корее в общую евразийскую.
Но вот к середине 50-х восстановление народного хозяйства более или менее завершено. Все соперники в борьбе за кресло диктатора пристрелены или сосланы на свои дачи. Надо что-то предпринимать со страной. И Хрущев повторяет Сталина. У того пятилетка — и социализм. У этого двадцать лет — и коммунизм. Но это — на бумаге новой Программы КПСС и в речах на съездах. А на практике? А на деле? Да и надо ли что-то предпринимать?
Чтобы содержательно ответить на этот вопрос, надо раскрыть конкретное содержание абстрактного ярлыка «Казарменный социализм». Он распадается на две прямо противоположных составных части: «казарма» и «социализм» (в смысле «антииндивидуализм», о котором упоминалось выше).
Что такое «казарма»?
Это прежде всего принудительный труд с равным для всех (кроме офицеров и генералов) котелком баланды трижды в день. Как кратко характеризовал сложившуюся ситуацию народный фольклор (единственно возможная в то время форма оппозиции правящей клике): вот, ребята, русский герб; слева — молот, справа — серп; хочешь — жни, а хочешь — куй, все равно получишь… Ну, словом, получишь то, что в Европе не потянуло бы даже на минимальное пособие по безработице. Единственный стимул труда — кулак старшины перед твоим носом и его ласковые слова, перемежаемые матом: «копать сюда от забора до обеда, а то повадились водку пьянствовать и безобразия нарушать!»
Но ведь рабовладельцы и феодалы уже осрамились с принудительным трудом, потому что всякий труд нетрудно имитировать. И это тоже точно сформулировано в народном, точнее, солдатском фольклоре: солдат спит, а служба идет! Единственное средство для бессонницы в рабочее время — рынок труда. Попробуй-ка вздремнуть у нанявшего тебя предпринимателя — тут же вылетишь в безработные без выходного пособия. Но талибы истребили все рынки. В том числе и рынок труда. И получили знаменитую (тоже фольклорную) «видимость работы за видимость зарплаты». Конкретно это выражалось в том, что из каждых четырех советских изделий — от карандаша до автомашины — одно сразу шло в брак, а два чуть погодя. И лишь, четвертое, сделанное по блату, по «спецзаказу» или на экспорт, могло хоть в какой-то мере конкурировать не только с китайским или вьетнамским.
Забегая вперед, скажем, что в 1946—1991 гг. соревновались вовсе не капитализм с социализмом, а рынок труда с казармой. И казарма спасовала, как спасовали допрежь нее рабовладельцы и феодалы. По тем же причинам.
Ленин понял неэффективность «принудиловки» на третьем году «военного коммунизма». Сталину было недосуг думать о таких материях, потому что он был целиком занят авантюрами и погромами с единственной целью — усидеть в своем диктаторском кресле. Хрущев понял это, наверное, в годы нэпа, но до середины 50-х годов ему тоже было не до инноваций: сначала он играл роль придворного шута при Сталине, а потом отчаянно сражался за все то же диктаторское кресло.
Но когда уселся попрочнее в этом кресле — попытался еще раз совместить кислое с пресным, снова начал по сути новую экономическую политику (не называя ее нэпом). Мы не слишком погрешим против истины, если назовем годы 1956—1964 «перестройкой №2» — на том же основании, на каком годы 1921—1929 назвали «перестройкой №1». Именно это нужно иметь в виду прежде всего, говоря о жизни любого советского человека во второй половине 50-х — первой половине 60-х годов.
Как ухитриться сделать из спящего на службе солдата — «работника великой армии труда» — работника не столько армии, сколько труда, столь же эффективного, сколь и каждый не выгнанный за безделье наемный рабочий? При этом ничего не порушив в казарме. Это в то время был вопрос вопросов.
Кроме того, казарма — это еще и принудительная идеология. Вполне естественная для казармы, ибо если каждый солдат, как говорят в народе, «начнет сшибаться в свой нос» — любая армия развалится задолго до первого сражения. Но вот беда: в казарме принудительную идеологию нетрудно ввести матом, кулаком или, в крайнем случае, «нарядом вне очереди». А в стране это возможно только Большим Террором, только ужасающими людей убийствами и арестами каждый день, чем и отличается по сию пору любое тоталитарное государство от нетоталитарного. А когда террор по тем или иным причинам идет на убыль — в стране-казарме неизбежно начинается дезидеологизация, переходящая в деморализацию (оподление) населения.
Это почувствовалось сразу после смерти Сталина. Это тоже понималось «наверху», как явное социальное зло. И вся история хрущевской «оттепели» — это история попытки (неудачной) сделать в казарме идеологию не принудительной, а привлекательной. Опять-таки оставляя казарму такой, какой она была во всей своей красе.
Наконец, казарма — это еще и особые («казарменные») социальные отношения. Которые вообще не балуют человека разнообразием, поскольку сводятся всего к трем разновидностям: они либо патриархальные («я тебе — свекор, ты мне — тесть», поэтому каждый сверчок знай, свой шесток!), либо рыночно-правовые («не имеешь права переходить на красный свет, но имеешь право получать достаточно высокое пособие на ребенка безо всяких алиментов с мужа, из которого их вытащат незаметным для него способом»), либо казарменные («я — начальство, ты — дурак, и наоборот»).
В СССР патриархальные отношения стали разваливаться на глазах еще в 30-х годах, с началом «коллективизации сельского хозяйства». И этот развал резко усилился как раз во второй половине 50-х — первой половине 60-х, с массовым переходом десятков миллионов семей от сельского к городскому образу жизни От рыночно-правовых отношений в середине XX века мы были так же далеки, как и полвека спустя, в начале ХХI-го. И по мере развала патриархальных отношений росли и ширились казарменные. А ведь это, если называть вещи своими именами, означало вселенскую «дедовщину» (правда, еще далекую от ее чудовищных современных масштабов), возведенную в ранг государственной политики. Это тоже никому не нравилось (кроме «дедов», разумеется). С этим тоже надо было что-то делать. А что делать, сохраняя страну, по сути, неким вселенским стройбатом, — тоже было неясно.
«Принудиловка», «страхолюдство» (в смысле страха, как образа жизни людей), «дедовщина» — да такое государство не может не быть полностью нежизнеспособным, оно просуществовало бы не дольше трехлетнего «военного коммунизма». Однако мерзкая, отталкивающая «казарма» в нем как бы уравновешивалась пьянящей, притягательной «утопией» — сказкой, сделанной былью. В конкретно-советском варианте сказка обретала тоже три черты, прямо противоположные трем только что перечисленным.
Во-первых, в СССР с 30-х годов не было безработицы, от которой не было избавлено тогда (и сегодня) ни одно государство мира. Были только «избыточные рабочие места», да и то названные по своему имени лишь во второй половине 80-х годов На практике это означало по меньшей мере двоих получающих одинаково мизерную зарплату (разделенную на двоих-троих) там, где и одному-то делать нечего. Порой разрыв был десятерным. Так, наш академический институт с сотней или даже тысячей работников давал такое же количество научной продукции (качество лучше не сравнивать), сколько «их» в точности такой же институт с десятком или соответственно с сотней действительных работников. Да и у нас работал по-настоящему все тот же десяток. Остальные, образно говоря, дважды в день пили чай и дважды в месяц получали одинаковую со всеми зарплату.
Согласитесь: одно дело стоять в очереди за пособием по безработице, пусть даже сравнительно высоким, и совсем другое — стоять в очереди за зарплатой, «как у всех», пусть даже мизерной. Да при этом еще сознавать, что тебя невозможно уволить ни при какой лени и разгильдяйстве, что твое личное Светлое Будущее заранее гарантировано независимо от того, действительно ли ты работаешь или «спишь, а служба идет». Это представляло (и до сих пор представляет) в глазах очень многих людей такую ценность, что все остальное отступает перед ней на задний план. У всех, кого сегодня одолевает ностальгия по СССР, если это не старческий маразм и не форма протеста против дорвавшихся до власти лихоимцев, — это прежде всего ностальгия по уверенности в своем личном будущем, независимо ни от чего (страх перед репрессиями при этом забывается).
Во-вторых, в Советском Союзе 2-го и 16-го числа каждого месяца (или, соответственно, 3-го и 17-го и т. п.) зарплата выдавалась совершенно независимо от того, рентабельно ли твое предприятие или нет. Не беда, что выдавалась не деньгами, а «дензнаками», которые можно было печатать в любых количествах по усмотрению начальства и ценность которых поэтому на мировом валютном рынке равнялась нулю. Главное, что эта зарплата, на которую можно было купить еду, одежду, заплатить за жилье — пусть то, другое и третье хуже убогого — была гарантирована на всю жизнь вперед, даже если твое предприятие, учреждение, организация окажутся полными банкротами, даже если мир перевернется. И это
тоже была (а для многих по сей день осталась) ценность, перед которой все остальное отступало на второй план.
Помню, как в 1991-92 гг. мне пришлось одновременно работать и в государственной, и в «общественной» академии (по сути, частной лавочке, к которой мы еще доберемся в своем месте). В первой моя полуставка составляла 250 р., во второй ставка равнялась 6000 р. — разрыв более чем вдесятеро! Но для меня была и оставалась дороже моя полуставка — она была всегда при мне, даже если бы я стал полностью неработоспособным. А десятерная ставка сегодня есть — завтра нет (что и произошло в действительности). Думаю, что такое сознание было не только у меня — у подавляющего большинства советских людей, ставших не по своей воле люмпенами.
Наконец, в-третьих, зарплата — какая бы она ни была — выдавалась не за твою трудоспособность, даже если та была нулевой, а за то, куда ты устроился и как пристроился в своей «казарме». И тоже это очень ценилось массой «менее трудоспособных», особенно по возрасту. Главное — всем сестрам по более или менее одинаковым серьгам. Не надо никому завидовать. Не надо мучиться от комплекса своей трудовой неполноценности. Это ли не сказка наяву?
В итоге, как это ни парадоксально, нечто абсолютно нежизнеспособное было и оставалось поразительно живучим (во многих отношениях даже сейчас, в начале XXI века!).
Однако первое в условиях противостояния с системой, в несколько раз более богатой экономически и на порядок более высокой технологически, все более и более явственно давало себя знать. Отсюда — одна попытка за другой «работать, как в СССР, а жить, как в США».
Соорудить в казарме нечто вроде рынка труда (оставляя казарму казармой!), да еше сделать отношения между «дедами» и «салагами» в ней, как в идиллическом менуэте влюбленных друг в друга пейзан. У Ленина — Сталина в 1921—1929 гг. это не получилось. У Хрущева в 1956—1964 гг. — как многим, в том числе и мне, казалось тогда — обязательно должно было получиться!
Кто же мог знать тогда, что Хрущев окончательно зарвется в своем самодурстве и станет таким же опасным для своего ближнего окружения,— как полутора веками раньше Павел I — для своего? Что его уберут не пулей, не шарфом — просто вышвырнут на дачу гулять на природе. Что его преемники начнут в точности такую же «перестройку N»3» (1966—1970) и что ее постигнет в точности такая же судьба. Что затем последуют еще две попытки «перестраиваться» (одна так и оставшаяся в проекте 1979 года, другая, захлебнувшаяся в самом начале 1983 года). Что, наконец, «перестройка №6» (горбачевская) превратит «казарму» не в «рынок», а в самый гнусный криминальный базар (безо всяких кавычек). И что мы в конце XX — начале XXI века окажемся в перманентном состоянии «перестройки №7», конца которой не видно…
Хотя в 1956 году казалось, что стоит найти подходящую национальную идею — лозунг который увлечет за собой массы, стоит разработать программу эффективных реформ — и «казарменный социализм» сам собой превратится в социализм своего первоначального значения. В «антииндивидуалистический», в «антиэгоистический».
В «социализм с человечьим лицом».

И.В. Бестужев-Лада, «Свожу счеты с жизнью», Москва, Алгоритм, 2004 г, стр.,586-592

Не нравитсяТак себеНичего особенногоХорошоОтлично (13 голосов, в среднем: 4,92 из 5)
Загрузка...

Оставьте комментарий