Материк моей памяти

Елизавета Федоровна (моя бабушка) и ее сестра Ольга Федоровна с детьми, 1936 год
Елизавета Федоровна (моя бабушка) и ее сестра Ольга Федоровна с детьми. 1936 год

Что мы знаем о своих предках? Живем ли мы в ладу с этой памятью? И что значит: помнить?
Родословную свою по материнской линии я знаю до четвертого колена. Кое-что записывала бабушка, пока была жива. Кое-что я с ее слов – давно, еще студентом. И вот теперь не жалею о потраченном времени. Ибо в нашей зыбкой жизни имею заветную тетрадку, листки которой, разворачиваясь, превращаются в настоящую твердь под ногами. Прапрадедом моим был Григорий Васильевич Юзжалин, крестьянин богатого села Чурики Скопинского уезда Рязанской губернии. Был он истинный патриарх, семью имел большую, нарожав с женою, Натальей Васильевной, семерых детей. В том числе в 1871 году – моего прадеда Федора. Прозвище, которое в деревенской жизни бывает важнее фамилии, было у него Стрюк (что в костромских говорах означает «ключ, струя»). С севера ли пришел он в эти места? Про то неведомо. Так же как и про то, когда именно родился и когда ушел. Зато известно, что в 1886 году против соседнего села Покровское, на другом берегу речки Кердь, купил он у помещицы Анны Федоровны Гаврюшиной 20 десятин (22 гектара) земли – луг, лощину и лес, который покровские так и звали – «стрюков». Тогда время чеховского «Вишневого сада» было в самом разгаре – старая собственность переходила в новые руки, – и в поступках своих Григорий Васильевич не был одинок: рядом крестьянами был откуплен другой хутор, Панков, еще больше нашего, а за Панковом хутором еще Немцов, впоследствии Медведевский. Постепенно помещики распродали всю свою землю; за ними оставался только Гаврюшинский яблоневый сад, в глубине которого темнел дом, конюшни и долго, до самой революции, тлела невидная, призрачная почти, непонятная их жизнь, которая потом была в один миг стерта…
Старшая сестра моей бабушки, Оля, девочкой еще ходила к этим помещикам сеять траву тимофеевку и клевер за сколько-то копеек в день, а сама бабушка, Елизавета Федоровна, – рассказы которой, услышанные мною в детстве, сформировали во мне понятие о Родине как таковой, – тоже видела этих помещиков, выезжавших в коляске на прогулку. И вот эта праздность, гулянье казались тогда странными ей, крестьянской девочке. Впрочем, самой бабушке за 88 лет жизни суждено было стать свидетельницей столь многих неожиданных грозных перемен в жизни народа и страны (революции, коллективизация, войны, перестройка), которые тогда ей, девочке, растущей в лоне дружного, сильного, разветвленного крестьянского рода, тоже ведь ни при каких обстоятельствах не могли привидеться.
По женской линии предками моими было семейство Кулаковых. Прапрабабушка Татьяна – женщина редкой красоты, сдобренной каплей терпкой тюркской крови: у нее были волосы цвета воронова крыла, столь густые и тяжелые, что расчесывала она их конским гребнем, а летом, чтоб можно было работать в поле и убирать их под платок, целыми прядями выстригала бараньими ножницами. Лучшей ее половиной был муж, дед Иван: небольшой, худой, рыжий, задиристый. Вдохновлялся военными походами: чуть где займется – он записывается в добровольцы. Вроде бы участвовал он в Самаркандском походе генерала Черняева, а на Русско-турецкую войну 1877–1878 годов, к сожалению своему великому, опоздал, шествуя пешим порядком к месту рекрутского сбора. Излюбленным занятием его всю жизнь было вспоминать и обсуждать с односельчанами военные подвиги, оставляя тяготы крестьянского труда на долю жены и детей. Однако ж те были так крепки, что не дали завалиться хозяйству. Его-то 16-летняя дочь, моя прабабка Степанида Ивановна, и была сосватана невестой прадеду моему Федору на Стрюков хутор.

Елизавета Федоровна с учениками Михайловского педучилища
Елизавета Федоровна с учениками Михайловского педучилища

Впрочем, процветание того близилось уже к концу. В 1909 году хутор деда Григория был разделен меж его сыновьями. Семья сильно разрослась, и ясно стало, что земля, купленная основателем рода, всех не прокормит. И хотя прадед мой, Федор, получил свою долю при разделе, ни крестьянская работа, ни труд шорника не дали семье достатка. В конце концов он уехал под Боровск на торфоразработки, где, как человек грамотный (любимым чтением его была «История» Карамзина), работал учетчиком. А всем детям своим велел учиться, и так они один за другим, кто через уездный городок Михайлов, кто через школу прапорщиков (еще в Первую мировую), выучились и перебрались в Москву, как и моя бабушка, в доме которой я их всех и встречал потом в обличье уже нового времени…

Вместо переписанной истории – своя

Вот эти вот, казалось бы, отвлеченные воспоминания ныне необходимы нам для хорошей журнальной кулинарии. И вот почему: для меня совершенно очевидно, что в общественном сознании произошло важное изменение, и, пока власть все ищет подходящий ракурс для отечественной истории, очень многие не лишенные осмысленности граждане взялись за писание истории своей-малой-личной-родовой. Будто надоело им бесконечное жульничество с историей государства Российского, «переосмысливание» то Сталина, то Ленина – и на этом настроении возникло резкое неприятие подобных опытов. Ибо мне, простому гражданину, интересно знать: мой прадед, дед, бабушка – они были кем? И как на их судьбах эта ваша переписанная история сказалась? Достаточно же просто ответить на подобные вопросы, чтобы вся история страны осветилась со всех сторон совершенно новым, необычным светом. Говоря о явлении, я не кривлю душой: ибо создание исторических генеалогий стало воистину приметой жизни интеллигенции последнего десятилетия.

Федор Федорович Юзжалин (брат моей бабушки) в форме лётной школы. 1915–1916 годы
Федор Федорович Юзжалин (брат моей бабушки) в форме лётной школы. 1915–1916 годы

«История Головановского рода» – самое ценное, что отец мой успел дописать перед смертью и, размножив в четырех книгах, оставить своим детям. Такого же рода задачу первоначально поставил перед собой известный критик Лев Аннинский, пока она не разрослась в исполинское четырехтомное повествование, часть которого была даже издана тиражом, сопоставимым с тиражом современных популярных романов. И, конечно, на вершине этой пирамиды следует утвердить эпос художника Бориса Жутовского, выросший из картины «Как один день»: картина представляет собой 75 квадратов, каждый из которых символизирует один год жизни. Это не просто личная история, это история духа, история поколения, история искусства. Пока что такая книга существует в одном экземпляре. Невероятно занимательное чтение. Даже, скорее, расследование. Настоящие расследования пишутся сейчас не мастерами детективного жанра, а создателями семейных хроник, благодаря которым из забвения всплывает целый материк народной памяти…
Малая часть этого материка с детства памятна мне из бабушкиных рассказов как особая, волшебная страна ее, бабушкиного, детства, которое так глубоко отозвалось во мне. Это неудивительно: бабушка была человеком глубочайшей доброты и открытости, которая почти перевелась теперь на Руси. После зимы, проведенной в детском саду под назойливым надзором воспитательниц, летом на даче я весь расцветал от этих рассказов, учился вместе с бабушкой любить природу (она окончила химический и биологический факультеты МГУ и была превосходным ботаником), и даже работа на огороде казалась мне исполненной поэзии и смысла благодаря бабушке. У меня составилось мнение о народе, к которому я принадлежу, то есть о русском народе, как о народе талантливом, трудолюбивом, богатом, щедром, светлом и радостном… Лишь потом понял я, какие чудовищные опыты были произведены над этим народом и какой грубый след оставили в самой душе его…

Средиземье

Алексей Федорович Журавлев, мой дед. 1925 год
Алексей Федорович Журавлев, мой дед. 1925 год

Географически представить это российское Средиземье очень просто: во главе треугольника поместить городок Михайлов, от него пойдет один вектор по трассе нынешнего шоссе М-6 «Каспий» на Скопин, а другой вектор – по ответвлению от этой трассы на Горлово. Внутри треугольника останется страна деревень, которая прежде жила своей бурной и радостной жизнью, ныне почти безнадежно зашифрованной лишь в уцелевших дивных названиях, в которых сохранилась еще сладость, выразительная палитра русского языка: Печерники, Синь, Киркино, Покровское, Волынешна, Волшута, Семенское, Богослово, Чурики… Когда-то, очень давно, во времена первых Романовых, то был южный край Русской земли, и здесь щедро получали земельные наделы знатные вельможи государства Московского: Гагарины, Нарышкины, Коробьины, Долгорукие, Шуйские. Тогда и большак – главная дорога – шел как раз по центру этой стороны: из Каширы в Михайлов, из Михайлова – в Грязное (имение знатного боярина Грязного), оттуда в Киркино и дальше, через Чурики, в Скопин. Села здесь были богатые, народ – трудолюбивый, непьющий (по рассказам бабушки, пьянство развелось после коллективизации, в ослабшем на душу народе).
Правда, ни Покровское, ни Чурики, ни другие окрестные села никогда не были крепостными, изначально они были «казенными», дух свободного труда держал их, и много, надо сказать, потребовалось экспериментов советского времени, чтобы лишить крестьян самостоятельности, унизить их, почти уничтожить психологически…

Моя мама Валентина Алексеевна (справа) с сестрой Ниной. 1949 год
Моя мама Валентина Алексеевна (справа) с сестрой Ниной. 1949 год

Когда бабушка была маленькая, в селе Покровском, с которым самыми тесными узами связан был хутор, насчитывалось 400 дворов: все дома были каменные, крытые молодою жестью. Двух водяных мельниц не хватало, поставили ветряную, к ним вдобавок была маслобойка, три кузницы и шерстобитка. Конечно, не по-господски жили крестьяне, но у прадеда моего и прабабушки к праздничному выходу в церковь были бараньи шубы, сверху покрытые тонким черным английским сукном, тонкие валенки-чесанки с галошами, а всем девочкам к Пасхе обязательно шили платье. Для этого покупали в лавке у Мещеряковых ластик (хлопчатобумажная ткань атласного переплетения, по внешнему виду напоминающая сатин) и сатин либерти (блестящая мягкая материя плотного полотняного переплетения). А в соседнем селе, Киркино, бараньих полушубков не носили, одевались еще изысканнее и красивее – ведь они были дворяне. Это не оговорка. Легенда связывает статус Киркино как «дворянского, Царского тож села» с Натальей Кирилловной Нарышкиной, второй женой царя Алексея Михайловича. Кирилл Полуэктович Нарышкин владел в Киркино поместьем. Однажды по большаку к нему завернул знатный боярин московский Артамон Матвеев и, подъезжая к селу, увидел плачущую редкой красы девицу, в которой верно угадал дочь своего друга. Та сказала, что плачет о любимой дворовой девке, которая удавилась. Матвееву по сердцу пришлась душевная мягкость девицы, и он упросил отца отдать ее в Москву на воспитание. В Москве же случилось так, что Наталья Нарышкина стала царской женой и матерью Петра I. Но ни Алексей Михайлович Тишайший, ни рьяный Петр не жаловали дворянством население села. Да и невозможно это было в тогдашней России. В этом смысле предание лишь запутывает суть дела. Эти две сюжетные линии никак не связаны: с начала XVII века в Киркино стали получать земельные наделы дворяне, прежде служившие на засечной сторожевой линии южнорусской границы. В 1682 году в селе было 77 дворян, владеющих землею: Алабины, Болотовы, Катин-Ярцевы, Тишининовы, Савостьяновы, Староверовы… Сложная система покупок, мены и измельчения земельных наделов, дарованных царем за службу, путем сложного естественно-исторического подбора привела к образованию здесь, на рязанской земле, такого чуда, как единственное на всю Россию «дворянское село». Во всяком случае, в начале прошлого века на 160 «дворянских» дворов в Киркино лишь четыре были крестьянскими. Меня всегда интересовало: а чем крестьяне-дворяне отличались от просто крестьян? «Ну, – говорила бабушка, – во-первых, у них были грамоты, что они дворяне. И они могли поступать учиться. В окрестных деревнях половина учителей была из Киркино. А во-вторых, – бабушка улыбалась, – их барыни не принимали участия в покосе. На нашей стороне мужики косят, бабы – сено ворошат, копнят. А у них на сенокосе все мужья делали. А женщины только приезжали в колясках, привозили им хлеб, молоко… На прабабушку вашу, Степаниду Ивановну, специально приезжали смотреть – так хороша та была».
Не было в округе сел безликих, каждое по-своему славилось: Грязное – своими валяльщиками. Такие мягкие делали валенки, что в них и на танцы любо-дорого было ходить. Волынешна – своими яблоневыми садами. Покровское – своими «вязёнками» – вязаной из шерсти обувью с подошвой из толстых конопляных веревок; мягкая обувь, легкая – куда там твои лапти! А еще было Семенское, которое славилось тем, что в этом селе не говорили букву «ё». Так у них и было: еж, елка, мед, соленый. А окуня вообще называли «жержиком». Из-за того, что он шершавый, что ли? Но больше всего славилось Семенское задиристым, азартно-боевитым нравом мужиков, от которых женщины отличались лишь пылкой готовностью зажечь конфликт немедленно. Бабушка рассказывала, как ее брат Вася, не найдя себе невесту в Покровском, привел в дом жену из Семенского. И хотя нравы тогда были строгие, она жить с ним так и не смогла: все попрекала его тихоней да сравнивала с мужем своей сестры, которым восхищалась, как отпетым головорезом. И они разошлись. А потом Вася нашел себе девушку из Киркина: дворянку, конечно. Но там была такая любовь, что друг от друга не оторвешь. Много детей потом у них было…

Путешествие во времени

Разрушенная церковь в селе Старое Киркино
Разрушенная церковь в селе Старое Киркино

Эх, давным-давно надо было поехать сюда. Давным-давно. Не знаю, почему эта поездка не состоялась, когда еще бабушка была жива и у отца была машина. И почему в другие разы, которых были десятки, она все-таки не… И почему вдруг сейчас, когда у меня на три дня открылась щелочка в августе, я сказал жене: «Поехали!» – и все случилось. Лишь по возвращении, гуляя по улицам Переделкина, я понял, что вся эта поездка, в ее внутренней неотвратимости, настойчивости зова и устремленности сюда, была – дада, на самом деле, – встречей с моей бабушкой.
В жизни есть какие-то сложные нити, струны, перетягивая которые ты задеваешь вдруг одну и заставляешь звучать особенно, и вот она начинает звать, резонировать в тебе… Бабушка. Мне просто необходимо было с нею увидеться. Хочешь не хочешь, а наши предки иногда вызывают нас на разговор, и порою он – самый важный в жизни…
И все откладывался, откладывался этот разговор, потому что, по воспоминаниям бабушки и по моему детскому восприятию, все это было страшно далеко. Я думаю, и бабушке самой так казалось, когда она, девочкой еще, стала ездить в педучилище (бывшую гимназию) в Михайлов. Ведь чтоб добраться до города, она шла сначала 10 километров через Киркино на Гагарино – ждать товарный вагон. Гражданская только кончилась, эшелоны плохо ходили… И все это вместе – ожидания, проволочки, опасности (вот однажды проводник их пустил в вагон с лошадьми и сказал: «Тихо сидите, а то лошадь голову откусит»), прыжки на ходу под откос, волк, повстречавшийся в полях, – все это, конечно, для девочки делало путь к учебе чрезвычайно долгим приключением. А мама моя, когда жила здесь в войну девочкой, так даже просто из села выехать, найти подводу (когда немцы вплотную подошли)… невозможно все это было.
Так вот все не сбывалось и не сбывалось потом, и не сбылось…
А мы вот в семь утра заправились возле поворота на МКАД, а в десять были уже в Михайлове. И почему-то сразу зашли в краеведческий музей. И первое, что я увидел на стене, была фотография бабушки в группе учеников педучилища. 1920 год. Бабушке – 13 лет. Такой фотографии нет даже в нашем семейном архиве. Вот как состоялась наша мне столь необходимая внутренне встреча.

Жительница села Старое Киркино Сивцева Лидия Васильевна
Жительница села Старое Киркино Сивцева Лидия Васильевна

Потом мотель на трассе, душ, перекус – и целый день впереди. До Покровского всего полчаса. Полтора километра, ну два, от трассы. И сразу, с первой же встречи с первым же мужиком, Петром Мещеряковым, нарастает ощущение, что продолжаешь давно когда-то прерванный, но даже по интонациям знакомый разговор с родней. Ничего даже объяснять не надо. Будто говоришь с братом. И он, брат мой, здесь, на краю деревни, живет, будто на краю мифических времен, когда время кончилось, а скоро ли небесный механик вновь заведет часы и начнется новый круговорот столетий – не ясно. Конечно, трактор у ворот, корова в поле, поросята, куры… Не слишком, однако, мощный инструментарий против тектоники мирового кризиса. Но ничего не поделаешь. Один он меж жерновами времени, такой худощавый, жилистый мужичок, с доверчивой, открытой улыбкой. Любит этот простор, россыпи цветов на выгоне, густо желтеющие поля, ястреба, нарезающего круги в вышине… Вот. А дальше дорога, простая земляная дорога под гору, в старое село, от улиц-«порядков» которого ничего, почитай, не осталось, кроме россыпей домов там-сям по косогору да более или менее непрерывной линии внизу села, ближе к реке. Разруха. Не о чем рассказывать. Разве что встретили маминого (в годы войны) одноклассника да узнали, что сгорела прошлой, кажется, весной, последняя ветряная мельница, когда-то принадлежавшая нашим родственникам Земнуховым.

Последний дворянин села Старое Киркино Евгений Михайлович Савостьянов. Фото Василия Голованова
Последний дворянин села Старое Киркино Евгений Михайлович Савостьянов.
Фото Василия Голованова

Больше всего мне понравилось купание в реке. Почему-то вспомнил бабушкин рассказ: как они с братом Васей весной перед стрижкой мыли овец. Бабушка, как была, в одежде, в воду затаскивала и мыла, а Вася в отаре на берегу тем временем выбирал следующую овцу. Мимо какая-то женщина проходила, глянула: «Мороз дярё, а они купаюцуть!» Врезалось в память, как драгоценность «самовитого» слова в оправу. А потом прибежали панковские с соседнего хутора и стали дразниться: «Стрюки-крюки-бадики!» А Вася довольно бойко им отвечал: «Панки, крюки, бадики!» Так подразнились и стали смеяться. А я так и не знаю, причем тут «крюки, бадики!». Много, много времени прошло.
Вечером поехали в Михайлов. Стоял мягкий, тихий вечер. Над колокольнями церквей весело кружили стрижи. Помимо нескольких парадных зданий (одно – в стиле «модерн» с великолепно сохранившимися окнами) было еще несколько деревянных, в которых память о тех давних временах угадывалась, жила. Мы побродили вокруг – так же ведь и бабушка с сестрой Олей могли гулять. Город больше не казался сумасшедшим и чужим, как днем, в базарный день, наоборот, эти свернутые во времени пространства были очень уютны… Неторопливо, почти беззаботно текла жизнь в палисадниках, украшенных прекрасными мальвами. Неторопливо шли мы, впитывая в себя сладковатый аромат лета. Спустились вниз, к реке. Розовыми разливами неба и черными тенями в воде отражался закат.
Бабушка вообще мало вспоминала о жизни в Михайлове. Очень уж тяжелая жизнь была. В общежитии голодно: жидкий пшенный кулеш, черный хлеб, родниковая вода. Однако ж все равно – веселились, песни пели. Бабушка раз запелась со старшими, ей кто-то прислал записочку: «Девочка, а вам не пора спать?» И это не насмешка, а забота была, вот что характерно.

Пульс новой жизни

Фото Василия Голованова
Фото Василия Голованова

Возвращаемся в мотель. Ужинаем. В меню: лагман, шашлык, мацони… Все блюда – кавказской кухни. С гулом проходят по трассе тяжелые фуры. Вечером беспрерывно подъезжают автобусы – Москва–Саратов, Москва–Волгоград, Нежин, Элиста, Астрахань… На полчаса буфет внизу парализует отчаянная работа: чай-кофе-блинчики. Приходится пережидать эти наплывы пассажиров. Поев, они разминают ноги возле мотеля, курят, глядя на закат и на фуры с арбузами, если темно – дружно писают рядом с моей машиной. Ночь. Где-то далеко, вспыхивая беззвучными зарницами, проходит гроза. Собаки долго, изнурительно и бессмысленно облаивают кого-то. Потом начинаются голоса в коридоре. Ни одного русского слова. Орут, словно перекликаются в ущелье. Черт бы их драл. Почему-то легкий мандраж не оставляет меня. Что не так? Да все не так. Нет больше волшебной страны моего детства. Только несколько жалких полуслепых стариков…
У нас любят слово «возрождение». Увы, лет сто назад еще можно было рассчитывать на возрождение. Но при современном ускорении исторического времени ни на какое возрождение рассчитывать не приходится. Просто придет какая-то другая жизнь, новая. А новая жизнь – вот она, прет по трассе без единого русского слова, оставляя по краям, как ненужные отвалы, прекрасные некогда села…
И так уходит, уходит в траву забвения материк моей памяти, и вся та действительность, о которой лишь два-три поколения назад можно было говорить как о прекрасной, напоенной жизнью русской стороне…
Помню бабушкин рассказ, как в августе 1914-го они с мамой поехали в деревню Волынешна, где обычно заказывали у садовника яблоки (своего сада на хуторе не было, а яблоки мочили на зиму). И бабушка, которой было тогда семь лет, уже знала, что началась война. И она переживала – кто победит. И вот, проезжают они деревню Печерники, бабушка спрашивает: «Мама, а Печерники за нас дерутся?» – «За нас». – Они взъехали как раз на пригорок, откуда видна вся округа. – «И Волшута за нас? И Грязное?» – «За нас, дочка, за нас»… «Вот глупые немцы, – подумала бабушка, – как же они не понимают, что мы их побьем?»
Милая бабушка… Кто же знал, как все обернется? Что материк нашей с тобой памяти, бабушка, уйдет под поросль репьев, мышиного горошка, полыни, растворится в стрекоте кузнечиков? И дед, вернувшись победителем со второй войны, до старости так и не обретет победы? Кто мог подумать, что мы сами себя побьем, милая бабушка?
«Ничего-ничего, – ответила бы она. – Ты поступай, как сердце велит, а о другом не беспокойся…».

Василий Голованов, «Журнал Русский мир», сентябрь 2009 год
Опубликовано с разрешения автора

Не нравитсяТак себеНичего особенногоХорошоОтлично (17 голосов, в среднем: 5,00 из 5)
Загрузка...

Оставьте комментарий